Невроз и изменение

Жак Блез 

 

Невроз и изменение

 (перевод И. Дубровского)

Если я связываю два термина «невроз» и «изменение», то делаю это именно потому, что одной из отличительных особенностей невроза, как его понимает гештальт-терапия, как раз является невозможность изменения или по меньшей мере отказ от нового.

Невроз понимается не столько как расстройство внутреннего физического состояния, сколько расстройство опыта, в который включены индивид и мир, организм и среда. В самом деле, первое, что есть, – это единство поля организм/среда: если воспользоваться примерами, приведенными у Перлса, Хефферлайна и Гудмана[1], это значит, в частности, что дыхание не было бы возможным, если бы не было воздуха, необходимого для дыхания; или не было бы походки, если бы отсутствовала земля, по которой можно пройтись. Речь идет, следовательно, не о внутренней функции организма, но всегда о функции контакта организма и среды.

Понятие контакта на психологическом уровне подразумевает явление чего-то нового, того, что создает возможности для роста. Неожиданное возникает в среде, которая требует реакции и приспособления. В ходе этого приспособления новое может рассматриваться как новое, и, в таком случае, приспособление совершается не в смысле адаптации, а в смысле творческого акта; речь идет об изобретении нового образа действия, понимания или бытия. Такое приспособление заключает в себе рост: благодаря новому опыту контакта организм делается немного отличным от того, чем он был до того: он интегрирует в себя нечто новое.

Но к новому можно отнестись иначе: его можно свести к уже известному и поступать на практике так, как если бы ничего нового не произошло. Рискованность этой ситуации состоит в том, что мало-помалу среда перестает восприниматься такой, какой она является, а кажется такой, какой она была; в конечном счете среда отчасти или вполне делается непонятной, и становиться очень трудно ориентировать в ней. Это и есть один из базовых признаков невроза: невозможность надлежащим образом ориентироваться в среде. Чаще всего это сопровождается тревожностью: действительно, при здоровом процессе роста новое вызывает определенное возбуждение, идет ли речь о потребности, интересе или желании, тогда как при неврозе само это возбуждение оказывается блокированным. В частности, невроз не позволяет осознать исходящие от нового потенциальные угрозы; так что возбуждение больше не направлено на среду, оно трансформируется в тревожность, которая не касается чего-то определенного или цепляется за предлог.

Человеческий организм, объединяя в себе одновременно психическое и физиологическое, определяется в том числе своей способностью создавать фигуры и фоны и выводить на первый план то, что важно в текущей ситуации, так, чтобы контакт был реально возможным. То есть способность создавать фигуры, а также способность позволять им разпадаться, отходить на задний план, давая место другим фигурам, которые могли бы возникнуть в соответствии с новыми ситуациями… Человеческий опыт, не являющийся невротическим, может быть, таким образом, описан как постоянный поток моментов контакта и моментов отступления, каждый из которых имеет смысл лишь применительно к осуществляющейся ситуации в целом и к тому, что внутри этой ситуации утверждается как наиболее важное. Именно этот процесс в гештальт-терапии называется «саморегуляцией поля организма и среды»[2].

Как бы то ни было, такая саморегуляция может быть нарушена, она может потерпеть неудачу, и опыт, в таком случае, превращается в невротический. Вот несколько примеров[3]:

Первый касается женщины, которая сообщила мне о своем желании найти работу, связанную с детьми (ясли, сад и т. д.). Но в ходе терапии выяснилось, что на самом деле речь для нее шла о том, чтобы «возместить» страдания собственного детства. Строя свои планы, она полагала, что нацелена на настоящее, тогда как в результате проекции она имела дело с событиями прошлого. То, что было расценено здесь как нечто важное, как подлинная цель, являлось в действительности средством для достижения другой цели; а если то, что внутри ситуации по-настоящему является самым важным, не воспринимается таковым, саморегуляция обречена на провал со всем вытекающим отсюда непониманием и страданием.

В целом можно сказать, что фиксация на прошлом мешает настоящему в том, чтобы видеть реально существующее, и ведет к нарушению саморегуляции. Мне приходит на ум другой пациент, мужчина, у которого, кроме прочих проблем, были большие трудности в общении с женщинами. После довольно длительной терапии, потребовавшей несколько лет, с моей помощью он тем не менее сумел открыть многое из того, что с ним случилось в детстве и отрочестве. С большими переживаниями он смог отыскать несколько травматических ситуаций, связанных с сексуальностью, но всюду возникал один вопрос: «Так, почему же у меня не складываются отношения с женщинами?». И он настаивал на том, чтобы мы совместными усилиями еще раз постарались найти верный ответ на этот навязчивый вопрос.

Невротическими здесь являются не его проблемы с женщинами, а вопрос о причине: каждый проходивший относительно длительную терапию, конечно, знает по собственному опыту, как в определенный момент приходит понимание того, где лежит причина его настоящих проблем, а несколько месяцев спустя – понимание того, что «истинную» причину надо искать совсем не там, и так много раз кряду… Невротическое расстройство происходит здесь от убеждения, что страдание имеет причину и, может быть, одну единственную причину, и что положение изменится к лучшему, если эта единственная причина будет выяснена. Такое убеждение, или, говоря по-гештальтистски, интроект, ставит в центр умственной работы то, что,  вероятно, является только иллюзией, потребностью ответить раз и навсегда на вопрос о причине. Изменение должно состояться в форме, быть может, болезненного отказа от веры в возможность наконец все узнать; в этом заключается единственный способ, чтобы теперь данный человек сумел повернуться лицом к другому вопросу: «И вот теперь, со всем тем, что я пережил и узнал на опыте, с тем, как я устроен, как я могу организовывать мой будущий опыт, не впадая в повторение старого?». Дело, само собой, здесь не только в «техническом» вопросе: если этот человек остается привержен отысканию причины в прошлом, то, вероятно, потому, что он одинаково избегает тревожности, связанной как с отсутствием ответа, так и с неизвестностью нового, даже если и это мучительно; я уже не говорю о чувстве стыда, сопряженного с его ситуацией.

Другое возможное расстройство саморегуляции имеет отношение к хронической блокаде вышеупомянутого возбуждения. Здесь мне приходит на ум еще один пациент, который помимо своих семейных проблем, жаловался на свойственную ему крайнюю неорганизованность: ему не удавалось навести порядок на своем письменном столе (что приводило к тому, что он безуспешно разыскивал важный документ по три-четыре дня), он никогда не приходил вовремя на назначенные встречи и на работу и т. д. Временами он не мог справиться с внезапными импульсами в том, что касалось еды, выпивки или же неожиданных и ненужных покупок. Вместе с тем это был человек, очень рано научившийся отказываться от своих желаний и становиться тем, чего от него ожидали другие люди.

В ходе терапевтической работы выяснилось в том числе то, что его профессиональная деятельность ему не подходила, хотя у него получалось убедить себя в обратном. Его опоздания в конечном счете являлись неким способом противостоять среде, в отношении которой он не мог обнаружить свою агрессию прямо. Его стремление соответствовать ожиданиям другого человека постепенно привело к тому, что он перестал понимать, что хочет лично он, и блокировало всякое возбуждение, способное вылиться реальный или воображаемый конфликт со своей средой. Эта блокада возбуждения преодолевалась только в форме тех самых внезапных импульсов, с которыми он не мог совладать и которых не контролировал: его личные желания могли осуществляться только при условии, что они не были признанны в качестве его личных желаний, а расценивались лишь как необъяснимые и странные симптомы. Другой важный аспект в этом клиническом примере – как, впрочем, и в предыдущем – как раз и есть избегание нового. То, что он называл своей безалаберностью, по сути являлось его отказом от всего спонтанного, всего творческого, того, что могло что-либо изменить.

С другой стороны, относительно «здорового» процесса – и по-прежнему в связи с данной теорией поля и данной темой саморегуляции – можно сказать, что почти всегда осуществляется определенная форма иерархизации; чаще всего она спонтанна, иногда – более осмысленна. Это другой способ описать вышеупомянутый процесс создания и разрушения фигур и фонов. Именно это спонтанная иерархизация ведет к тому, что в определенный момент времени некое устремление делается существенным, а затем уступает место другому; как раз это и позволяет проводить различие между важным и второстепенным, между тем, что насущно, и тем, что может подождать, и т. д.

Эта спонтанная иерархизации у некоторых людей может быть нарушена. Тогда все представляется одинаково значимым или одинаково незначительным. Вероятно, данное нарушение связано с тем, что в прошлом среда, семья например, «запрограммировала» этих людей так, что они больше не могут устанавливать иерархий.

Например, это случай пациентки, пришедшей на терапию в крайне тяжелом состоянии: она была очень угнетена, очень измучена и больше не могла осуществлять свою работу преподавателя. Она постоянно опасалась того, что с ее учениками произойдет что-то ужасное. Вечером у нее не получалось уйти домой раньше, чем через полтора–два часа после окончания занятий: ей надо было проверить, хорошо ли закрыты батареи и не соприкасаются ли они со шторами, что могло бы вызвать пожар; не валяется ли где-нибудь в классе ножниц или других режущих предметов, которыми могут пораниться дети. Несмотря на все эти меры предосторожности она никогда не была уверена в том, что все в порядке. Затем она должна была запереть классную дверь на ключ, что она и делала, но не успевала она дойти до двери на улицу, как новые подозрения возникали в ней и заставляли ее возвращаться назад, чтобы продолжить проверку.

Таким же наказанием было для нее выйти из дому. Чтобы куда-нибудь пойти, она должна была проверить, хорошо ли закрыты краны газа и воды, не включены ли электрические приборы, в порядке ли отопление? За эти проверки, походившие на ритуал, она принималась по заведенному кругу. Но это не решало проблему, поскольку, завершив круг проверок, она уже не знала, хорошо или плохо она все проверила. Она, так сказать, не удерживала в уме последовательных проверок, которые она произвела, и потому ей надо было начинать сначала. Естественным следствием это были мучения и растерянность, так как десятиминутная прогулка у нее отнимала не меньше полутора часов.

Когда она пришла ко мне на терапию, я увидел перед собой человека, который едва дышал и практически был лишен осознания своих телесных ощущений: так, в жаркой комнате она могла оставаться в пальто, в котором пришла; только после вмешательства с моей стороны она осознала ситуацию и тот факт, что жарко. Точно так же она не сознавала, что села крайне неудобно, и снова потребовалось мое вмешательство, чтобы она отдала себе в этом отчет.

Все это может показаться не очень важным, но то, что эти различные мелкие факты обнаруживают, есть затрудненность непосредственного доступа к ощущениям; в терминах теории self можно сказать, что функция id нарушена и что тем самым данному лицу больше не удается ориентироваться в среде спонтанным образом, производить действия, которые были бы согласованы с ситуацией, в которую это лицо включается. Такая затрудненность ориентирования, с точки зрения теории self в гештальт-терапии, является типичной «потерей функцийego», роль которых как раз и состоит в том, чтобы способствовать распознаванию ситуаций и определению средств, которые должны быть использованы, чтобы адаптироваться к ней творческим образом. В данном случае, потеря телесных ощущений, вполне очевидно, влечет трудность для этой женщины идентифицировать свои потребности. Термин «потребность» в смысле (быть может, чересчур широком), который вкладывает в него гештальт-терапия, подразумевает не только потребности организма, но и то, что еще называют желанием, побуждением, стремлением и т. д. Потребность, следовательно, может быть потребностью контакта, любви или же потребностью духовного рода, и этот список не является исчерпывающим! А это значит, что идентификация сказанных «потребностей», связанная с переживанием ощущений и эмоций, обладает первостепенной важностью.

Если же потребности больше не могут быть опознаны, то тогда действительно все одинаково важно или одинаково неважно. Осознание своих потребностей и позволяет индивиду ориентироваться в существующей среде и делать выбор того, что дает возможность действовать в интересах удовлетворения опознанных потребностей. Установление иерархии господствующих в данный момент потребностей сопровождается установлением иерархии элементов среды: возвращаясь к нашей пациентке, мы могли бы сказать – разумеется, кратко и схематично, – что если ее потребность выйти на прогулку в данный момент времени явно была бы на первом месте, то вопрос о том, хорошо ли она, выходя из дому, закрыла дверь на ключ, превратился бы в «не самый существенный».

С точки зрения все той же теории self, можно дополнить этот анализ: если «id ситуации» не присутствует в достаточной мере, тогда мобилизация функции personality терпит неудачу. Эта неудача в нашем примере возникает в виде факта, что данная пациентка, проверив все, не интегрирует опыт проверки; иными словами, перед нами расстройство функции personality, отвечающей, помимо всего прочего, за усвоение опыта. Такое усвоение опыта, с одной стороны, есть то, что позволяет оканчивать текущий опыт и обретать готовность для чего-то другого; и оно же постепенно ведет к осознанию личностной идентичности.

В этом контексте гештальт-терапевта интересует не содержание того, что можно было бы назвать фобией (невозможность покинуть класс или запереть дом, например), а способ, которым данное лицо структурирует свой опыт; в данном случае – то, что пациент не устанавливает иерархий. Работа терапевта нацелена, таким образом, не столько на то, чтобы понять, что представляет из себя эта невозможность запереть дверь, сколько является попыткой восстановить в пациенте способность устанавливать иерархии вещей. Мое вмешательство, следовательно, может быть такого рода: «Скажите, пожалуйста, что именно на этом сеансе было для Вас самым важным?»; или: «Есть ли в этой комнате предметы, их форма или цвет, которые в данный момент обращали бы на себя Ваше внимание?», и т. д. Эта работа по «возвращению» спонтанного структурирования опыта через установление иерархий.

В своей отправной точке «вхождение в состояние невроза», если воспользоваться знаменитой формулировкой Фрейда, большей частью происходит не от патологии. Напротив, это попытка, зачастую без надежды на успех, найти творческое приспособление внутри поля организм/среда, которое оказалось серьезно расстроенным. Сказанное относится к упомянутой пациентке, которая в раннем детстве несколько раз пережила траур по умершим родственникам, разлуку и отвержение: лица, которых она любила и чьей любви искала, одно за другим умирали или бросали ее. Как следствие, у нее создалось представление о себе как о человеке, который не может любить и быть любимым. Можно сказать, что данное представление изначально помогало ей находить смысл в страшной череде гробов и разлук; это попытка творческого приспособления.

Невроз заключается в утверждении ее представления как окончательного и неизбежного, которое остается в силе даже тогда, когда среда существенно изменяется: будучи взрослым человеком и придя на терапию, она сказала, что не знает, любил ли она собственного мужа. Она не могла сделать выбор между тем, чтобы жить с ним или его оставить, и, конечно, это сопровождалось душевными муками, чувством вины и стыда. В течение двух лет ее жалобы оставались неизменными, и это продолжалось до тех пор, пока один приснившийся ей сон не положил начала тому, чтобы она смогла увидеть себя в другом свете: в этом сне ей было ясно, что она любит своего мужа… и он ее бросает! Терапевтическая работа с этим сном дала ей понять, что она до сих пор живет с тем старым представлением о себе. С одной стороны, она внутренне предполагала, что если она признается себе в своей любви к нему, история обязательно повторится, и он ее оставит. С другой стороны, признать себя любимой означало принять на себя риск в один прекрасный день потерять эту любовь. Незнание того, любит она этого человека или нет, таким образом, позволяло уменьшить данный риск: действительно, быть оставленной тем, кто ее любит, но кого не любит она, было бы более переносимо, нежели быть оставленной тем, в кого она влюблена.

Лучше не завязывать новых связей, чем подвергаться риску нового отвержения; быть замужем за мужчиной – и не знать, как ты к нему относишься.

Кроме того, здесь видится расстройство функции id (ощущение не возникает), связанное с расстройством функции personality (мне не известно, любит ли она и любят ли ее). Это двойное расстройство должно затормозить функции ego: мне не удается принять какое-либо решение. В это же самое время этот невротический процесс исполняет другую функцию, которой мы уже коснулись выше, а именно функцию избегания нового: потому данная пациентка по прошествии какого-то времени мне сообщила, что если она будет любить своего мужа, быть любимой им и они будут продолжать жить вместе, то тогда она окажется в совершенно новой и неизвестной для нее ситуации, и что это будет для нее очень болезненно.

В предшествующем примере то, что пациентка пережила в детстве, было чередой страшных травматических событий. Однако невроз – вероятно, это бывает даже еще чаще – возникает также помимо отождествимого травматического события: как правило, речь идет о повседневной, хронической ситуации, с виду не заключающей в себе ничего особенного, переживание которой сопряжено для индивида с идущей от среды угрозой, с одной стороны, и с определенной фрустрацией на уровне организма – с другой[4].

Это можно пояснить на следующем примере из моей практики. Речь идет о ребенке, который с виду нормально развивался физически, но который жил в постоянном страхе утратить любовь близких и к тому же не имел ясных критериев того, что может или не может повлечь утрату любви. Угроза возникала всякий раз, когда он должен был выразить свое желание, потребность, мнение или собственное чувство. Лишенный такой возможности личностного выражения, он переживал значительную фрустрацию, связанную с постоянным наличием опасности. Поскольку он не мог реально изменить среду, сделав ее менее опасной, он уменьшал переживаемую фрустрацию, все больше отказываясь от своих потребностей и желаний. Это выражалось в уменьшении эмоций, даже ощущений и собственных восприятий. Как бы то ни было, этот инструмент был в то время ловушкой: действительно, ощущения, эмоции, собственные восприятия необходимы для того, что быть в состоянии ориентироваться в среде; как раз они и позволяют нам быть в курсе того, что в данной среде может представлять для нас благо или угрозу.

Следовательно, если ребенок в своей попытке уменьшить фрустрацию приходит почти к анестезии своих ощущений и эмоций, он лишает себя средств ориентации; его среда постепенно делается недифференцированной, то есть все более опасной. Это адский круг: по мере того, как его среда становится более опасной, он снова и снова стремится избегать фрустрации тем способом, чтобы чувствовать еще меньше, и так до момента, когда он уже не чувствует почти ничего… Многие гештальт-терапевты, задавая своим взрослым пациентам канонический гештальтистский вопрос «Что Вы чувствуете в настоящий момент?», теряются, если слышат в ответ: «Ничего». А между тем в этом ответе нет ничего напускного; он отвечает опыту пациентов и всего лишь результат длительной практики десенсибилизации и анестезии в ситуации, когда чувствовать опасно.

Крайний случай такого подавления чувствительности иллюстрирует пример еще одного пациента, которого в детстве регулярно били мать и отчим. Когда он обращался к матери и не смотрел на нее, она ему говорила: «Я твоя мать, ты можешь по крайней мере смотреть на меня, когда со мной разговариваешь», и затем следовала серия ударов; когда же он смотрел на своего отчима и спрашивал о чем-то, тот взрывался: «Ах, ты наглец, смотри в землю, когда со мной разговариваешь!», и дело опять заканчивалось лавиной ударов. Если ребенок удивлялся такому противоречию, наказание, естественно, начиналось снова. Можно подумать, что возможным выходом для этого пациента было соответствовать каждому из этих двух требований, а именно поднимать глаза, заговаривая с матерью, и смотреть в землю в присутствии отчима. К несчастью, оба родителя систематически друг друга поддерживали: например, если мать избила ребенка за то, что он «на нее не посмотрел», то вечером, когда ее муж приходил с работы, она рассказывала ему об этом, и тот принимался лупить ребенка снова за его неуважительность. Эти повторяющиеся и совершенно непонятные наказания рождали у ребенка не переживание виновности, а стыд: что бы он ни делал, он все равно был виноват, и осуждение уже не касалось его действий, а касалось самого его существования.

Данный пациент, постоянно переживавший стыд (это можно сопоставить с тем, что Бейтсон описывал термином «двойное принуждение»), таким образом, научился терпеть, а еще больше – не стараться понять. Когда ему было уже под сорок, ему передстояло пройти профессиональную переподготовку. Если преподаватель немного повышал голос или смотрел на него строго, он совершенно терялся и переставал понимать что-либо до конца занятия. При полном провале сознания он продолжал делать записи чисто механически. Только когда курс был окончен, закрывшись в своей комнате, он смог в одиночестве пересмотреть свои записи и отдать себе отчет в том, что все в них было совершенно ясно и понятно.

Другую важную характерную особенность невроза Перлс, Хефферлайн и Гудман называют «преждевременное сглаживание конфликтов»[5]: это может касаться конфликта двух желаний, конфликта между желанием и запретом, между желанием и элементом среды, составляющим препятствие, и т. д. С темой конфликта сопряжен один из центральных моментов гештальт-терапии, а именно признание агрессивности не как разрушения другого, а как фактора творчества. Слишком часто в нашей культуре конфликт уподобляется чему-то негативному, чего надо избегать, возможно, любой ценой, даже ценой невроза! Однако в процессе саморегуляции конфликт находит свое естественное место: к примеру, в конфликте желания и ценности нет ничего ненормального и нездорового. Это может быть конфликт желания быстрого обогащения и нравственных правил, воспринимаемых как главная ценность; или конфликт сексуального желания и супружеской верности; или конфликт между желанием нравиться и уважением собственных мнений, и т. д. Нас как гештальт-терапевтов интересует в данном случае не содержание этих желаний и этих ценностей, а гораздо больше интересует то, как пациент управляет конфликтной для него ситуацией.

Очень часто конфликт отрицают или разрешают как нечто мешающее, паразитическое, бесполезное, одним словом, нечто такое, от чего надо как можно скорее избавиться. Способом избавиться от него будет отрицание одной из сторон конфликта. В приведенном нами примере конфликта желания и ценности это можно сделать, сказав, что поскольку ценность здесь главное, всякого желания, идущего с ней в разрез, не существует; или наоборот – что ценность, о которой идет речь, по сути всегда была мнимой ценностью и, следовательно, не заслуживает того, чтобы дальше на ней задерживаться. Одна из сторон конфликта таким образом исчезает, перестает быть, и мир восстановлен.

Но если конфликт разрешен скоропалительно, чувство неудовлетворения может обнаружиться: отрицаемое желание может вернуться в другой форме, например, в виде психосоматических симптомов; отброшенная ценность может «отомстить», приняв форму острого и внешне беспредметного чувства вины. Это еще одна дверь, ведущая в невроз.

Если, напротив, человек может принять этот конфликт желания и ценности и может позволить ему развиваться, очевидно, что это станет для него источником внутреннего неудобства и тревоги, возможно, даже настоящих мучений. Но в данном случае неудобство, тревога, страдания – не синонимы невроза, а нечто такое, что ему прямо противоположно: если эта фаза трудна для проживания, то это потому, что как минимум некоторое время не возникает никакой ясной фигуры. Но «id ситуации» мобилизуется; в один момент очевидным представляется одно решение, мгновение спустя столь же очевидным и напрашивающимся кажется уже другое… пока не возникнет, быть может, совершенно неожиданная идея. Такой конфликт, далеко не будучи разрушительным, наоборот, созидателен, и фигура, возникающая в его итоге, не является победой какого-либо элемента конфликта. Ни один из двух не побеждает, а их столкновение рождает нечто новое. В нашем примере выходом из конфликта может быть преобразование шкалы ценностей; может быть также появление сомнений в слишком быстро принятом как само собой разумеющееся разделении сфер желания, с одной стороны, и ценностей – с другой. Наконец, с тем же успехом это может быть выбор в пользу следования одному из двух элементов конфликта, но без отрицания другого, без того, чтобы отбросить сомнения, неуверенность, тревогу, связанные с выбором. Скоропалительное сглаживание конфликтов, напротив, есть удобное с виду, но в конечном счете невротическое средство избегнуть этих сомнений и этих тревог.

Разумеется, сказанное в такой же мере относится к конфликтам между людьми. Быстро замять конфликт значит просто не придать никакого значения противной стороне и ее точке зрения: выставляя другого дурным человеком, участник конфликта занимает крайне удобную для себя эгоистическую позицию. Но повести себя также можно иначе, то есть во избежание потенциально мучительного конфликта задним числом переменить свои мнения и присоединиться к позиции другого, заняв не менее удобную позицию слияния[6]. Реально принять конфликт означает согласиться на конфронтацию, в которой возникает новое. Необходимо столкнуть две позиции и дать время для того, чтобы они оставались в конфронтации со всем неудобством, вытекающим отсюда, до того момента, когда появится новая фигура, подчас поразительная своей абсолютной новизной, подчас удивляющая совсем иначе, ибо она оставляет после себя вопрос, как можно было не видеть ее до сих пор! Конфликт в данном случае является не разрушением другого лица, а новым структурированием различных точек зрения, принимаемых как такое же количество истин, открывающим возможность для создания чего-либо нового.

Таким образом, если преждевременное сглаживание конфликтов должно быть расценено как невроз, понятно, что задачей гештальт-терапевта, наоборот, будет побудить пациента жить в конфликте, позволить конфликту развиваться; и гештальт-терапевт должен быть для пациента в достаточной мере поддерживающей фигурой, чтобы пациент смог вытерпеть то неприятное и мучительное, что связано с подобным опытом.

Терапия невроза в общем заключается в попытке сделать так, чтобы пациент вернул себе способности естественным для себя образом ориентироваться и действовать в среде. Каким бы путем невроз не был приобретен, он, действительно, всегда выражается в потере этих способностей, другими словами – в потере функций ego. Но это потеря не есть только отсутствие чего-то: так как ориентация является жизненной необходимостью, эти функции ego, которые позволяют нормальным порядком выбирать, отвергать, двигаться в направлении или избегать такого-то элемента среды, «замещаются» процессами, которые, будучи хроническими и неосознанными, дают столько невротических черт.

Если, например, я инроецировал то, что узнал – или вообразил себе – о том, что от меня ожидают, я буду совершать действия, веря в то, что я выбираю, какие действия мне совершать, тогда как я всего лишь подчинился другому; если моя проекция заключается в том, что вся ответственность за события моей жизни лежит на другом лице, я могу впредь себя рассматривать только в роли претерпевающего ситуацию и реагирующего на нее, но не как действующее лицо; или же если я запрещаю себе всякое «агрессивное» действие путем ретрофлексии, я лишаю себя всякой возможности действовать, встаю в позицию отступающего, чьей функцией будет мольба встать на мое место, которая так никогда и не будет сформулирована прямо! Проекция позволяет ориентироваться в среде, не принимая на себя за это ответственности; ретрофлексия, если говорить о ней, позволяет манипулировать средой, так же не беря на себя за это малейшей ответственности. Сколько таких случаев – столько и иллюстраций того, что происходит в случае утраты функций ego: неосознанным образом именно на среду (или элемент среды) возлагается задача занять оставшееся вакантным место «я».

Так как эти процессы проекции, ретрофлексии, интроекции в позиции слияния и в эгоистической позиции имеют смысл и функцию (а именно функцию замещенния потерянных функций ego), терапевтическая работа должна принимать их в расчет: для некоторых пациентов это единственное остающееся средство ориентироваться в среде и манипулировать ей. Лишить их этого (рассуждая, как иногда рассуждают в гештальт-терапии, то есть видят здесь «сопротивление», которое нужно сломить) означает заставить принять риск разрушения и тревоги настолько значительный, что единственным выходом для таких пациентов будет прервать терапию. Надо сначала, напротив, помочь пациенту найти свое «я», восстановить свои способности ориентации и манипулирования, и чаще всего вокруг таких «мелких вещей» разыгрывается терапевтическое взаимодействие. И только затем, когда функции ego начнут восстанавливаться, проекции, ретрофлексии, интроекции и т. д., став менее важными, могут мало-помалу исчезать (или по крайней мере сократиться достаточно, чтобы пациент вышел из невроза) сами собой или с помощью терапии. Восстановить фукнкцииego – это также и, быть может, прежде всего восстановить чувство «я»: если, выступая гештальт-терапевтами, мы так часто, доходя иногда до смешного, призываем клиентов говорить «я делаю то-то» вместо «мною делается», мы стремимся тем самым к тому, чтобы к клиенту вернулось чувство, что именно он является субъектом собственного опыта и опыт по отношению к нему не является чем-то внешним или даже посторонним. И очень часто переход к фразам типа «я делаю то-то» сопровождается возрастанием тревожности; это знак того, что фразы типа «мною делается» имели функцией избегать чего-то: может быть – избегать конфликта; на более глубоком уровне – избегать экзистенциальной тревоги, сопряженной с чувствами одиночества и конечности, которая в тот или иной момент возникает неизбежно, когда говорить о себе «я делаю» становится для нас по-настоящему привычным.

Это возрастание тревожности в ходе терапии, возможно, является наиболее важным фактором, способствующим тому, чтобы ситуация терапии развивалась, разумеется, при условии, что данное возрастание тревожности будет для клиента переносимым, то есть при условии, что доверие к терапевту и терапевтические отношения будут достаточно развитыми. Появление тревожности в момент терапевтического сеанса приведет пациента к тому, что либо он признает то, что с тревожностью можно жить и проходить через нее, либо ее пресечь путем обычных процессов прерывания контакта (интроекция, проекция, ретрофлексия и т. д.). В первом случае он приобретает, быть может, абсолютно новый для себя опыт, заключающийся в том, что тревожность переносима и даже – при условии ее принятия – может быть носителем неожиданной энергии. Второй случай дасть ему возможность с помощью терапевта осознать прерывания начатого контакта, исследовать его функции и свойства и при каких-то обстоятельствах перестать пользоваться такими прерываниями контакта.

Итак, возрастание тревожности и безопасность в одно то же время. Вокруг этих двух осей гештальт-терапевт организует, структурирует терапевтическое поле, добиваясь того, чтобы терапевтические рамки были не только совокупностью правил и упорядочений. Скорее терапию надо воспринимать как средство структурирования опыта, как то, что позволит – вокруг как будто установленных «правил» – разыгрываться одновременно повторению невротических процессов и возможности их преодоления.

В качестве примера мне вспоминается здесь пациент, переживавший тяжелую депрессию после его увольнения с работы. Таким, во всяком случае, являлось единственное объяснение, которое он мог дать своему положению, поскольку до того у него все было хорошо: у него было «положение», нормальная семья (он был женат и имел двух детей); говоря о своем детстве, он описывал его как счастливое и лишенное проблем. Сам его спобоб описывать эту почти идиллическую ситуацию, тон голоса, который он использовал, вежливость, с которой он интересовался моими делами, – все это наводило меня на мысль о том, что, пожалуй, в нем много ретрофлексивной агрессии. Такое предположение подтверждал повторяющийся сон, который реже снился ему теперь, но часто снился в детстве и отрочестве: в этом сне его преслодовал некий пугающий его персонаж, и единственным выходом было скрыться под землей. Этот персонаж сна имел ту же профессию, что и отец пациента в реальности, но пациент не видел здесь никакой связи. Агрессивность в любой форме была для него немыслима до того дня, когда однажды он слег в постель и позвонил мне с тем, чтобы сказать, что не сможет прийти на сеанс терапии. Имея в виду оговоренные нами в начале терапии правила по поводу пропуска сеансов, я сообщил ему, что плату за этот сеанс он остается мне должен. Во время следующего сеанса по прошествии нескольких минут он вернулся к этому вопросу, сначала почти извиняясь, потом высказывая сомнения насчет обоснованности моей позиции и стремясь договориться. Постепенно его сдержанность сменилась отвержением, аргессивностью и гневом. В конце концов он решил, что не будет платить мне за пропущенный сеанс. Это был решающий момент терапевтической работы. Пациент вышел, наконец, из ретрофлексии и, возможно, впервые приобрел опыт того, что разногласие, конфликт, даже прямое столкновение могут не приводить ни к разрушения того или другого вовлеченного в конфликт лица, ни к разрыву отношений.

В данном случае, именно правило позволило, наконец, этому пациенту выйти из ретрофлексии, сделав возможной конфронтацию на фоне обеспеченной безопасности: доверие между нами было в достаточной мере установленным, чтобы можно было пойти на такой риск, даже если, конечно, подобное не лишено известного чувства тревожности… В терапевтической ситуации были одновременно повторение и новизна: повторение сначала, заключающееся в принятии пациентом того, что вменяет ему лицо, принимающее за него решения; но также и нечто новое, состоящее в способе выхода из ситуации посредством мобилизации агрессии, что было невозможно или запрещено до того.

Повторение и новое: весьма часто пациенты воспринимают свою жизнь и свою терапию как сплошное повторение, при котором ничего не меняется. Это тупик, который Перлз определял в качестве необходимого этапа; и поиск выхода из тупика волевым усилием по большей части не дает ничего. Выход найдется, если он вообще есть, не столько в форсировании процесса, сколько путем временного принятия тупика со всем вытекающим отсюда внутренним неудобством. Роль терапевта при этом заключается не в том, чтобы искать, как пациенту выйти из тупика, а в том, чтобы сопровождать его в трудности этого опыта, в том числе в ощущении, может быть, временном, но реальном, что ничего нельзя сделать. В тупике, действительно, не совершается ничего, чувство неловкости и неудобства об этом свидетельствует: «фон» мобилизуется, но никакая ясная фигура не возникает. Фигура может возникнуть только в том случае, если пациент и терапевт соглашаются претерпеть это неудобство.

Рискованным здесь может оказаться нетерпеливость терапевта, его охота «сделать дело», желание вывести своего пациента из того положения, в котором он находится, помочь ему – не говоря уже о чувстве вины за ощущение собственного бессилия, в то время как гештальт-терапия располагает таким количеством искусных и мощных техник! На деле единственная вещь, которая может помочь пациенту, заключается в присутствии терапевта; его присутствие в одно и то же время должно быть близким и ненавязчивым, а его образ действия – одновременно трогающим и спокойным. Пожалуй, можно сказать, что тупик является моментом упомянутой выше саморегуляции, когда кажется, что все застопорилось, но работает id. Разумеется, и в данном случае сопряженная с переживанием тупика тревожность будет переносимой только при условии в достаточной мере обеспеченной безопасности.

Терапия невроза происходит путем восстановления функций ego: это открывает возможность наилучшего приспособления к совершающемуся здесь и сейчас – или приспособления того, что совершается здесь и сейчас, к моим потребностям, желаниям или стремлениям в данный момент. Это путь к восстановлению саморегуляции, к установлению спонтанных иерархий в поле, к принятию нового, касается ли это новое организма или же среды.

Вместе с тем должно быть ясно, что говорить об одних только функциях ego можно, лишь абстрагируясь от глобализирующего видения гештальт-терапии: функции ego вовсе не стоит воспринимать в качестве автономной способности, отделимой от целого. Различные функции selfне являются вещами, сущностями, обладающими своим существованием. Если нам удобно говорить о функциях ego, id, personality, это не имет другого оправдания кроме… нашего удобства. Можно сказать, что поскольку self (термин, возможно, не слишком адекватный в нашей франкоязычной культуре) есть не что иное, как развертывание процесса контакта, различные «функции self» являются различными особенностями данного контакта: они обозначают господствующие способы бытия в мире в данный момент.

Вот почему восстановление функций ego, столь часто упоминавшееся выше, не может совершиться без мобилизации функцийid и personality.

Ориентация и манипуляция, выбор и отвержение – все это в нашей «картографии» функции ego; но ничего из сказанного не является адекватным без отсылки к «id ситуации» и без того, чтобы принять во внимание потребности, желания, ощущения, страхи или привязанности. Это все равно, что сказать, что гештальт-терапия не может встать в тупик во всех этих отношениях сразу: выбор, решение, ответственность существуют лишь на фоне желаний, возбуждений, страхов, тревог, и все это требует терапии, чтобы мобилизация функций ego не оказалась чистой воды иллюзией.

Но так же верно и то, что выбор, решение, ответственность не могут зависеть исключительно от желаний, потребностей, ощущений, страхов, привязанностей и т. д. Чтобы любой новый опыт приобрел смысл, требуется отсылка к предшествующему опыту. Новый опыт должен обрести смысл на фоне уже бывшего, на фоне того, что я знаю и пережил, и того, как я это пережил, на фоне того, что я есть, даже если то, что «я есть», не отсылает к какой-то сущности, а отсылает к чему-то временному, к некоему «я стал таким-то». Все это мы обозначаем – опять же в нашей «картографии» – как «функцию personality». Это референция к тому, что я есть, к предшествующему личностному опыту, который помог мне себя построить (или который помешал в этом), к тем системам ценностей, убеждений, пристрастий, которые являются моими. Это также способность усвоить или нет опыт, в который я вовлечен. И лишь все это вместе ведет к тому, что функции ego могут «работать» как следует.

В такой ситуации, чтобы восстановить функции ego, необходимо одновременно работать над функцией id и функцией personality. Работа над функцией id должна касаться оформления потребностей, желаний, ощущений и весьма часто она происходит путем идентификации, принятия, прохождения… значительного числа тревог и эмоций. Что же касается работы над функцией personality, то речь, например, может идти о том, чтобы поставить под сомнение то, как пациент представляет себя; исследовать, откуда к нему пришел этот образ, происходит ли он из его собственного опыта, или является интроектом, пришедшим из среды, или проекцией того, каким среда его видит.

Мы встречает здесь «парадоксальную теорию изменения», которую развивает Арнольд Бейссер: «Изменение, – пишет он, – возникает тогда, когда субъект становится тем, что он есть, а не тогда, когда он пытается стать тем, чем он не является»[7]. Мы, наверное, все-таки оговоримся, что глагол «быть» мы понимаем здесь не столько в смысле состояния или сущности, к чему, похоже склоняется Бейссер, а в смысле становления и существования. И имея в виду гештальт-терапию, автор добавляет: «Отвергая роль агента изменения, мы делаем изменение возможным»[8].

 


[1] Perls F., Hefferline R., Goodman P. Gestalt-thérapie, vers une théorie du self. 1979, p. 10. (Издание Stanké; первым изданием книга вышла по-английски в 1951 году).

[2] Ibid., глава 4.

[3] Эти клинические примеры, разумеется, даны в урезанном виде: с одной стороны, этика обязывает сохранить анонимность пациентов; с другой – различные процессы, изложенные ниже последовательно, в реальности переплетены, смешаны между собой. Также должно быть понятно, что речь идет о последующей интерпретации, которая представляет реалии упомянутых ситуаций.

[4] Cf. Perls F., Hefferline R., Goodman P. Op. cit., p. 50–52.
[5] Ibid., p. 165–170.

[6] По поводу темы слияния см., в частн.: Lapeyronnie B. La confluence, étude d’un concept. Bordeaux, 1999.

Если речь здесь заходит о «позиции слияния» и «эгоистической позиции», то это потому, что, как мне кажется, когда слияние и эгоизм являются «паталогическими», это в большей мере касается скорее пограничных состояний, чем процессов, например в случае интроекции, проекции или ретрофлексии. Здесь я отчасти присоединяюсь к мнению, высказанному в работе: Swanson, Processus de frontière et états de frontière, doc.IGB n. 35; впрочем, есть риск реифицировать понятие пограничных состояний, сделав их чем-то зафиксированным и предопределенно статичным. В частности, именно такое паталогического слияния в результате какого-то процесса приостановки, а не специфического процесса приостановки, на мой взгляд, позволяет учесть тот факт, что слияние может быть связано то с параноей (проективный аспект), то с неврозом навязчивой идеи (интроекция и/или ретрофлексия), даже с истерией (аллюзии Гудмана в конце «Гештальт-терапии», впрочем, больше относятся к конверсиональной истерии и в том, что касается ее близости к психосоматике).

«Здоровое» слияние является необходимым моментом цикла контакта; это момент пост-контакта или скорее момент, где пост-контакт уступает место следующему пре-контакту.

По поводу слияния – и чтобы еще немного усложнить картину – напомним, что часто смешивают два определения слияния: слиянием может называться отсутствие границы между организмом и средой; либо – отсутствие осознавания того, что есть (потребности, желания и т. д.).  По-моему, это очень разные вещи, даже если можно их связать: в первом случае речь явно идет о проблеме границы организм/среда, во-втором – о некотором моменте в процессе образования форм, а именно таком моменте, когда ничто не возникает из фона, что могло бы сложиться в фигуру; это момент недифференцированности отношения фигура/фон. Опасность использования одного и того же термина для описания двух ситуаций заключается в том, что тем самым мы приравниваем недифференцированность отношения организм/среда, с одной стороны, к недифференцированности отношения фигура/фон – с другой. Обычно следующим шагом является уподобление организма и фигуры, с одной стороны, и среды и фона, с другой, что лишено смысла! Чтобы избежать такого рода путаницы, я думаю, стоит сохранить термин «слияние» для описания недифференцированности отношения фигура/фон и говорить о смешении или отсутствии границы применительно к недифференцированности отношения организм/среда.

[7] Beisser A. La théorie paradoxale du changement. Bordeaux, 1997, p. 3.

[8] Ibid., p. 4.

Нет комментариев.

Добавить комментарий

Яндекс.Метрика